Аксинья, Наталья, Ильинична — все они врезаются в память читателя. Прежде всего каждый из героев стремится вести себя по-человечески в самых нечеловеческих обстоятельствах.
Особенно в этом смысле показателен образ главного героя.
В центре романа трагедийный характер — Григорий Мелехов. Он олицетворяет трагедию народа: это и трагедия тех, кто не осознал смысла революции и выступил против нее, и тех, кто поддался обману, трагедия многих казаков, втянутых в Вешенское восстание в 1919 году, трагедия защитников революции, гибнущих за народное дело.
Григорий Мелехов — одаренный сын народа. Прежде всего он честный человек — даже в своих заблуждениях. Он никогда не искал собственную выгоду, не поддавался соблазну наживы и карьеры. Заблуждаясь, Григорий Мелехов немало пролил крови. Вина его несомненна. Он сам осознает ее.
На примере Григория Мелехова Шолохов показал душевные метания человека, сомневающегося в правильности своего выбора. За кем идти? Против кого сражаться? Подобные вопросы по-настоящему мучат главного героя. Мелехову пришлось побывать в роли белого, красного к даже зеленого. И везде Григорий становился свидетелем человеческой трагедии. Война железным катком проходила по телам и душам земляков.
Григорий Мелехов — в подлинном смысле правдоискатель, но поиск правды труден, потому что «жизнь похитнулась». Трагедия его именно в обостренной совести, в чувстве личной вины за всю совершающуюся в мире неправду. «У меня вот тут сосет и сосет... все время... Неправильный у жизни ход, и может, и я в этом виноватый», — говорит он Наталье. Такая душевная организация создает именно героя эпопеи — героя, сквозь душу которого во всем ее трагизме проходит история.
В романе присутствует документальное начало. Воспроизведение текстов приказов по армии, подробное описание хода сражений — все это создает ощущение реальности происходящего — развертывающейся на глазах у читателя исторической трагедии.
«Тихий Дон»... Удивительное название. Выставляя в заголовок романа старинное имя казачьей реки, Шолохов еще раз подчеркивает связь между эпохами, а также указывает на трагические противоречия революционного времени: Дон хочется назвать, «кровавым», «мятежным», но никак не «тихим». Донским водам не смыть всей крови, пролитой на его берегах, не омыть слезы жен и матерей, не вернуть погибших казаков.
Финал
романа-эпопеи высок и величествен: Григорий Мелехов возвращается к земле,
сыну, покою. Но для главного героя трагические события еще не закончились:
трагизм его положения в том, что красные не забудут Мелехову его подвигов. Григория
ждет расстрел без суда и следствия или мучительная смерть ежовских застенках. И
судьба Мелехова типична. Пройдет сего несколько лет, и народ в полной мере
почувствует, что
такое на самом деле «революционные преобразования в отдельно взятой стране».
Народ-страдалец, народ-жертва стал материалом для исторического эксперимента,
который продолжался более семидесяти лет...
Историческая реальность трагична. Она свелась к борьбе за власть, к торжеству односторонних классовых программ. Эта борьба делала как будто бы лишними все другие сферы жизни (семью, доброту), искоренила общечеловеческие ценности. Невостребованной оказывается совесть, зря тратятся народные таланты. Но воссоздание этой трагедии в романе М. Шолохова «Тихий Дон» приобщает миллионы читателей к великой доброте, великой человечности и милосердию русского народа.
5. ТРАГИЧНОСТЬ ЖИЗНИ В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ АЛЬБЕРА КАМЮ
В основе произведений Камю лежит ощущение трагичности жизни. Трагическая искра проскакивает между ощущением абсурдности и несправедливости жизни и необходимостью жить. В своих произведениях Камю ищет выход из этой коллизии.
Все сюжеты его произведений вращаются вокруг отдельного человека и его отношений с окружающим миром. Взгляды Камю развиваются в условиях, когда вера в Бога утрачена и стало ясно, что человеческое существование конечно в абсолютном смысле, т.е., что индивидуума ждет полное уничтожение. Если человек одинок и идет к своему неизбежному концу, то смысл его жизни радикальным образом утрачивается.
Результат этой смыслоутраты описывается Камю в первом опубликованном произведении, повести «Посторонний», 1942 г. В этой повести ее герой Мерсо рассказывает о своей жизни в городе на берегу Средиземного моря — это ничем не примечательная жизнь мелкого служащего, которую он ведет спокойно и безразлично. Духовная эволюция героя-рассказчика «Постороннего» — есть осознание страшной правды абсурдности окружающего бытия. Эта духовная эволюция чем-то сродни духовной эволюции Антуана Рокантена из сартровской «Тошноты». Оба эти произведения написаны в форме дневникового повествования героя-рассказчика. И для Антуана Рокантена из «Тошноты», и для Мерсо из «Постороннего»
духовный перелом начинается с вопроса «Зачем?». Постепенно и тот и другой становятся посторонними в этом мире, постепенно теряют духовные связи со всем, что им было дорого.
«Сегодня умерла мама. А может быть, вчера — не знаю. Я получил из богадельни телеграмму: «Мать скончалась. Похороны завтра. Искренне соболезнуем». Это ничего не говорит, — может быть, вчера умерла». Мерсо поначалу осознает, что не испытывает подлинного горя, узнав о смерти собственной матери, что, присутствуя на ее похоронах, он испытывает главным образом скуку. И с этого момента он осознает, что ничего дорогого для него в мире нет, что он в этом мире — посторонний, зритель, равнодушно наблюдающий за происходящими событиями, в крайнем случае способный испытывать чувство физиологического страха и физиологического наслаждения. Впрочем, у него есть одна привязанность, одна искренняя любовь. Это — природа. В отличие от героя Сартра Рокантена, у которого материальное восприятие вызывало чувство тошноты, Мерсо влюблен в природу. Он часами, не ведая скуки, упоенно следит за игрой солнечных лучей, переливами красок в небе, смутными шумами, запахами, колебаниями воздуха. Изысканно-точные слова, с помощью которых он передает увиденное, обнаруживают в нем дар лирического живописца. Равнодушно отсутствуя среди близких, он каждой своей клеточкой присутствует в материальной вселенной. И здесь он не сторонний зритель, а самозабвенный поклонник стихий — земли, моря, солнца. Солнце словно проникает в кровь Мерсо, завладевает всем его существом и превращает в загипнотизированного исполнителя неведомой космической воли.
В конце концов, будучи во власти очередного солнечного наваждения, Мерсо совершает убийство. Совершает его машинально, наблюдая за самим собой как бы со стороны, как бы за кем-то посторонним и совершенно чужим. Мерсо арестовывают. Начинается следствие, а затем и суд. И постепенное приближение Мерсо к физической смерти, т.е. к смертному приговору, сопровождается все большим внутренним отстранением от окружающего его абсурдного мира. За следствием по собственному делу, за судом над самим собой он теперь наблюдает опять же со стороны, как за интересным спектаклем: «В известном смысле мне даже интересно: посмотрю, как это бывает. Никогда еще не случалось попасть в суд». Речи прокурора и адвоката Мерсо описывает с явной иронией и совершенно отстраненно: «Послушать, что про тебя говорят, интересно, даже когда сидишь на скамье подсудимых. В своих речах прокурор и защитник много рассуждали обо мне — и, пожалуй, больше обо мне самом, чем о моем преступлении. Разница между их речами была не так уж велика. Защитник воздевал руки к небесам и уверял, что я виновен, но заслуживаю снисхождения. Прокурор размахивал руками и гремел, что я не заслуживаю снисхождения. Только одно меня немного смущало. Как ни поглощен я был своими мыслями, иногда мне хотелось вставить слово, и тогда защитник говорил: «Молчите! — Для вас это будет лучше».
Получилось как-то так, что мое дело разбирают помимо меня. Все происходило без моего участия. Решалась моя судьба — и никто не спрашивал, что я об этом думаю. Иногда мне хотелось прервать их всех и сказать: «Да кто же, в конце концов, обвиняемый? Это не шутка — когда тебя обвиняют. Мне тоже есть что сказать!» Но если вдуматься, мне нечего было сказать. Притом, хотя, пожалуй, это любопытное ощущение, когда люди заняты твоей особой, — оно быстро приедается. Скажем, прокурора я очень скоро устал слушать...»
Прокурор обвиняет Мерсо не столько в самом преступлении, сколько (для прокурора это теперь самое главное) — в бесчувственности: «И я опять постарался прислушаться, потому что прокурор стал рассуждать о моей душе. Он говорил, что пристально в нее всмотрелся — и ровно ничего не нашел, господа присяжные заседатели! Поистине, говорил он, у меня вообще нет души, во мне нет ничего человеческого, и нравственные принципы, ограждающие человеческое сердце от порока, мне недоступны.
— Без сомнения, — прибавил прокурор, — мы не должны вменять ему это в вину. Нельзя его упрекать в отсутствии того, чего он попросту не мог приобрести. Но здесь, в суде, добродетель пассивная — терпимость и снисходительность — должна уступить место добродетели более трудной, но и более высокой, а именно — справедливости. Ибо пустыня, которая открывается нам в сердце этого человека, грозит развернуться пропастью и поглотить все, на чем зиждется наше общество».
И прокурор прав — в душе Мерсо действительно пустыня, угрожающая существованию мира незыблемых для большинства людей ценностей. И, вынося Мерсо смертный приговор, судьи словно бы защищают самих себя от страшного прозрения и от утраты смысла собственной жизни. Здесь наиболее показательными являются следующие, отнюдь не случайные в художественном мире повести, сюжетные детали. Достав из стола распятие, следователь размахивает им перед озадаченным Мерсо и дрожащим голосом заклинает этого неверующего снова уверовать в Бога. «Неужели вы хотите, — воскликнул он, — чтобы моя жизнь потеряла смысл?» Просьба на первый взгляд столь же странная, как и обращенные к Мерсо мольбы тюремного духовника принять причастие: хозяева положения униженно увещевают жертву. И возможная лишь в устах того, кого гложут сомнения, кто догадывается, что в охраняемых им ценностях завелась порча, и вместе с тем испуганно открещивается от этих подозрений. «Он не был даже уверен, что жив, — думает Мерсо о причинах назойливости священника, — ведь он жил, как мертвец». Избавиться от червоточины уже нельзя, но можно заглушить тоскливые страхи, постаравшись склонить на свою сторону всякого, кто о ней напоминает».
Свой смертный приговор Мерсо встречает спокойно — он к нему готов, как к одной из многочисленных случайностей абсурдного мира. И лишь после вынесения приговора героя-рассказчика приводит в смятение открывшаяся неотвратимость: мир абсурда, мир бесконечной череды случайностей теперь сменился перед глазами Мерсо миром железной предопределенности: «При всем желании я не мог примириться с этой наглой очевидностью. Потому что был какой-то нелепый разрыв между приговором, который ее обусловил, и неотвратимым ее приближением с той минуты, когда приговор огласили. Его зачитали в восемь часов вечера, но могли зачитать и в пять, он мог быть другим, его вынесли люди, которые, как и все на свете, меняют белье, он провозглашен именем чего-то весьма расплывчатого — именем французского народа (а почему не китайского или не немецкого?), — все это, казалось мне, делает подобное решение каким-то несерьезным. И, однако, я не мог не признать, что с той минуты, как оно было принято, его действие стало таким же ощутимым и несомненным, как стена, к которой я сейчас прижимался всем телом». Но постепенно Мерсо удается и эту предопределенность включить в окружающую его картину абсурдного мира, в котором теперь для него остается объективной реальностью единственная данность : «Я уверен, что жив и что скоро умру. Да, кроме этой уверенности у меня ничего нет. Но по крайней мере этой истины у меня никто не отнимет». Здесь уместно будет провести параллель с единственной истиной, которая сохранила свою достоверность для Антуана Рокантена из сартровской «Тошноты»: «Я существую, мир существует, и я знаю, что мир существует. Вот и все».
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8