Все недостойное, дикое, злое,
Но не дадут они сил на благое,
Но не научат любить глубоко.
Не справедливее ли слово поэта:
Спящих в могиле виновных теней
Не разбужу я враждою моей?
По меткому выражению одного из великих писателей
наших, Пушкин был «всечеловек» (Достоевский); по словам современного Пушкину
другого великого писателя, Пушкин удивительно мог переноситься во все века,
пережить, понять и художественно изобразить все душевные состояния (Го-
голь). Изображая жизнь во всех ее разнообразных проявлениях, конечно, он
отмечал и ее отрицательные стороны; но изобразить их хотя бы и художественно —
еще не значит им сочувствовать.
Может быть, однако, с этой стороны он был и виновен; виновен тем, что в его изображении всякая страсть как бы имеет право на законное существование, представлена не в отталкивающем, а иногда как будто в привлекательном виде, не заклеймена огненным обличением. С нравственной точки зрения, это теневая сторона деятельности поэта. Но при всем том он был более всего поэтом не только «положительной стороны русской действительности», по выражению известного критика (Белинского), но и поэтом положительной стороны жизни вообще. Этим он особенно дорог в нашей литературе, вообще не очень богатой положительными талантами, положительными стремлениями; этим он дорог и в воспитании юношества как открывающий ему источник чистого, возвышенного, жизнерадостного и уравновешенного идеализма. И нельзя не признать, что с течением времени это положительное выступает в творчестве нашего поэта все сильнее, все ярче, входит в связь с его возвышенным религиозным настроением и в последние годы его недолгой жизни становится одним из основных мотивов, если только не самым основным, его творчества:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Но Пушкин как личность был нераздельным со своей поэзией; это в нем особенно бросается в глаза; и его глубокой искренности, необыкновенной правдивости не отрицала никакая, даже самая пристрастная и озлобленная критика. Как натура художественная, чуткая, отзывчивая Пушкин мыслил вслух, чувствовал вслух и, так сказать, жил вслух. Его душа — это как бы механизм в хрустальном футляре, всем видный, для всех открытый. И все, что у нас обыкновенно скрыто в глубине духа и не показывается на свет Божий, все движения страстей, все грехи мыслей, — все это, при указанном свойстве поэтической натуры Пушкина, было открыто для наблюдения, и все это у него выливалось в слове. Оттого в первых ранних произведениях поэта мы видим следы его неправильного домашнего и школьного воспитания, отражения окружавшей его легкомысленной жизни, видим иногда нечто несерьезное, нечто нечистое, недостойное, стоящее в противоречии с религиозно-нравственным идеалом. По его собственному признанию, —
В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире он моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.
Сам он говорил о себе, что —
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
«В ранних его произведениях, — говорит о нем один глубокомысленный критик-философ, — мы видим игру остроумия и формального стихотворческого дарования, и легкие отражения житейских и литературных впечатлений. Но в легкомысленном юноше быстро вырастал великий поэт, и скоро он стал теснить «ничтожное дитя мира». Под тридцать лет решительно обозначается у Пушкина –
Смутное влеченье
Чего-то жаждущей души, —
неудовлетворенность игрою темных страстей и ее светлыми
отражениями в легких образах и нежных звуках:
Познал он глас иных желаний,
Познал он новую печаль!
Он понял, что «служенье муз не терпит суеты», что «прекрасное должно быть величаво», то есть что красота, прежде чем быть приятною, должна быть достойною, что «красота есть только ощутительная форма добра и истины». С течением времени в нашем поэте рядом с художником, не подавляя художника, усиливается и живет глубокий мыслитель, и плодом этой совокупной деятельности является нам наш великий Пушкин, вечный Пушкин. Как последний удар резца над великим произведением, открывая миру неувядаемую красоту души поэта, является его смерть, которая завершила и дала нам и Пушкина-христианина. Никто из судей Пушкина не осудил так бесповоротно и не оплакал так сильно его падений, как сам же поэт: эти минуты, в которые лира его служила звукам «безумства, лени и страстей» вместо «звуков сладких и молитв», вызывали в нем глубокие сожаления, тяжкие чувства. И тогда «струны лукавой невольно звон» он прерывал, и «лил потоки слез нежданных, и ранам совести» своей искал целебного елея. В унынье часто помышлял он о юности своей, утраченной в бесплодных испытаньях, о строгости заслуженных упреков — и «горькие кипели в сердце чувства». Он сознавал, что «в пылу восторгов скоротечных, в бесплодном вихре суеты, о, много расточил сокровищ он сердечных за недоступные мечты». Он, выражаясь его сильным языком, «проклинал коварные стремленья преступной юности своей, самолюбивые мечты, утехи юности безумной»: Когда на память мне невольно Придет внушенный ими стих,
Я содрогаюсь, сердцу больно,
Мне стыдно идолов моих.
К чему, несчастный, я стремился?
Пред кем унизил гордый ум?
Кого восторгом чистых дум
Боготворить не устыдился?
В порыве покаянного чувства поэту предносится образ евангельского блудного сына, и он, как
<...> отрок Библии, безумный расточитель,
До капли истощив раскаянья фиал,
Увидев наконец родимую обитель,
Главой поник и зарыдал.
Минуты раскаяния в прегрешениях юности были особенно горьки и томительны для поэта:
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
* * *
Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
В безумстве гибельной свободы,
В неволе, в бедности, в изгнании, в степях
Мои утраченные годы <...>
И нет отрады мне — и тихо предо мной
Встают два призрака младые <...>
Но оба с крыльями и с пламенным мечом.
И стерегут... и мстят мне оба.
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах вечности и гроба.
И когда он так блуждал, «часто утомленный, раскаяньем горя, предчувствуя беды», в нем назревал постепенно полный нравственный переворот. Бывали минуты уныния, когда поэт с горечью восклицал:
Напрасно я бегу к Сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам...
Но это были только минуты. В общем, все же «в надежде славы и добра глядел вперед он без боязни», и все более и более звучали в нем струны того вечного, живого, высокого, светлого, святого, что мы называем религией. Много тихотворений вылилось у него в этом новом, все усиливавшемся настроении духа, — и это самые чистые, самые возвышенные создания его поэзии, вызывающие на глубокое раздумье. Так, он не пал под бременем греха и отчаянья и, не стыдясь вслух пред миром оплакивать свои паденья, не стыдился исповедовать тот символ веры, который звучал в нем все явственнее, все звучнее, все настойчивее.
Вот стихотворение «Странник». Как сильно изображено в нем его пробуждение к новой жизни, принятое окружающими чуть ли не за безумие; указание пути к этой жизни находит он у юноши, читавшего какую-то книгу, о которой нетрудно догадаться по содержанию. «Узкий путь спасенья и тесные врата», очевидно, указаны были ему в священной книге Евангелия (Мф. 7: 13, 14). «Как от бельма врачом избавленный слепец», увидел он свет
и в нем — спасенья «тесные врата».
И к ним «бежать пустился в тот же миг».
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
С наступлением поры полного расцвета сил в нем замечательно ясно пробудилось и определилось религиозное сознание. Так называемое полуневерие его ранних лет было неглубоко, оно «было более легкомыслием, чем убеждением, и оно прошло вместе с другими легкомысленными увлечениями» (Вл. Соловьев). То, что поэт сказал о Байроне, приложимо вполне и к нему самому: «Вера внутренняя перевешивала в душе его скептицизм, высказанный им местами в своих творениях. Скептицизм сей был временным своенравием ума, идущего вопреки убеждению внутреннему, вере душевной; а у Пушкина он был и временным отпечатком того уродливого в нравственно-религиозном отношении воспитания, которое он получил и которое он сам, даже в годы молодости, так беспощадно осудил как «самое недостаточное и самое безнравственное» (в известной записке, поданной Императору Николаю I в 1826 г.). Вот стихотворение «Безверие»; оно тем более поучительно, что написано в первый период его поэтической деятельности, когда нравственный перелом в нем обозначился еще недостаточно ясно (1817 г.). Стихотворение может быть названо подробным раскрытием мысли древнеязыческого поэта Виргилия: «Блажен, кто верует: ему тепло на свете». Наш поэт и в раннем возрасте глубоко прочувствовал истину этих слов. Он просит взглянуть на неверующего.
Не там, где каждый день —
Тщеславие на всех наводит ложну тень,
Но в тишине семьи, под кровлею родною
В беседе с дружеством иль с темною мечтою <...>
Взгляните — бродит он с увядшею душой,
Своей ужасною томимый пустотой <...>
Бежите в ужасе того, кто с первых лет
Безумно погасил отрадный сердцу свет;
Смирите гордости жестокой исступленье <...>
Восплачьте вы о нем, имейте сожаленье.
Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:
Ум ищет Божества, а сердце не находит <...>
Лишенный всех опор отпадший веры сын
Уж видит с ужасом, что в свете он один,
И мощная рука к нему с дарами мира
Не простирается из-за пределов мира...
Ужасно чувствовать слезы последней муку —
И с миром начинать безвестную разлуку!
Тогда, беседуя с отвязанной душой,
О, вера, ты стоишь у двери гробовой <...>
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8