Устроив свой штаб так, как устраивается всякий генеральный штаб,
— подальше от неприятельских позиций, дворянство в течение пятидесяти лет
полностью наверстывает все: и свою так долго неутоленную похоть власти над
родной страной, и годы своих бранных лишений и военного тягла, и, наконец,
свой рабовладельческий голод. Монархия в России перестала существовать. То,
что утвердилось в послепетровскую эпоху, до Павла I, до Александра I или
Николая I — не было монархией. Красной Площади не было. Не было и народа,
который мог бы хотя бы «безмолвствовать». Центр власти был недосягаем и
недостижим, но все нити управления у этого центра остались. Аппарат был в
его руках. Петр, тоже, конечно, вовсе не соображая, что он делает,
разгромил строй московский — управительную машину и создал свою — новую —
вот, те 126 военно-полицейских команд, от которых, по Ключевскому, России
пришлось похуже, чем от Батыя. В этот аппарат были насильственно всажены
обязательные иностранцы. Этот аппарат был пронизан неслыханным дотоле
шпионажем, сыском и соглядатайством. Земский строй был разрушен дотла.
Табель о ранге создал бюрократию — слой людей, «связанных только интересами
чинопроизводства. Петр создал для будущей дворянской диктатуры во-первых,
великолепную и недосягаемую для страны «операционную базу» и, во-вторых,
оторванный от страны и от ее интересов аппарат вооруженного принуждения.
Дворянству только и оставалось: не допустить восстановления монархии, чего
оно и достигло. Во всяком случае, до Николая I, который в первый раз за сто
лет показал вооруженным рабовладельцам декабризма железную руку и ежовые
рукавицы самодержавия. Но справиться с этими рабовладельцами не смог даже и
он.
Дело Петра удержалось потому, что он, разгромив традицию,
опустошив столицу и разорив страну, помер, предоставив полнейший простор
«классовой борьбе» в самом марксистском смысле этого слова. И военный
дворянский слой, самый сильный в эту эпоху непрерывных войн, сразу сел на
шею всем остальным людям страны: подчинил себе Церковь, согнул в бараний
рог купечество, поработил крестьянство и сам отказался от каких бы то ни
было общенациональных долгов, тягот и обязанностей. Дворянство зажило во
всю свою сласть.
С этой точки зрения — помимо всех прочих — объясняется и полный
провал петровского «парниково-казенного воспитания промышленности».
Послепетровские мамаши говорили: «Зачем дворянству география?» География не
нужна была: можно было нанять извозчика, он географию должен был знать. Но
не была нужна и промышленность. Все, что нужно для веселой жизни, включая
Растрелли и Рубенсов, можно получить в готовом виде и за крепостные деньги.
Историки и исторические романисты описывают тот «вихрь наслаждений» —
пиров, балов, зрелищ и пьянства, в который бросилось освобожденное от
чувства долга и от необходимости работать дворянство. Дворянству, если и
был нужен чугун, так только для пушек. Все остальное поставлял «Лондон
щепетильный» и вообще всякие дошлые иностранцы за готовенькие русские
денежки. Денежки же поставлял мужик. Для мужика же были нужны не чугунные,
а ременные изделия. И все было очень хорошо. И во главе всего этого стоял
петровский «парадиз», на который можно было положиться: уж он постарается
не выдать, ибо, если выдаст он, то и ему придется плохо. Петербург —
чиновный, дворянский Петербург — старался не выдать — до февраля 1917 года.
Пришлось плохо и ему, и дворянству, но пришлось плохо и стране.
Вся русская историография написана дворянами. Я совсем не хочу
утверждать, что Соловьев или Ключевский сознательно перевирали
действительность во имя сознательно понятых кастовых интересов. Все это
делается проще. Человек рождается в данной обстановке. Она ему близка и
мила. Она ему родная. Ему мил выкопанный крепостными руками дедовский пруд,
построенная теми же руками дедовская усадьба, воспи-тайные на том же труде
семейные предания и традиции, весь тот круг мыслей, чувства, даже ощущений,
который так блестяще рисовал Лей Толстой. Но ведь Лев Толстой как-никак был
гением — что же требовать от более средних людей? Толстой сам признавался,
что ему дорог, близок и мил только аристократический круг. И даже Стива
Облонский, совершеннейший обормот и прохвост, описан так, что вы невольно
заражаетесь толстовской симпатией. А когда дело доходит до мужика, — то
появляется какой-то Каратаев, которого никогда ни в природе, ни в истории
не существовало, мужик, который о крепостном праве и слыхом не слыхал, —
этакое мягкое и пухлое изголовье для сладких дворянских сновидений о
минувшем прошлом. Не мог же Толстой не понимать, что Каратаев — это
бессмыслица, как не мог же Пушкин не понимать, что в Пугачевском восстании
что-что, а смысл все-таки был; смысл этот был вынужден признать и
Ключевский, и Тихомиров, и даже Катков. А вот для Пушкина это был просто
«бессмысленный бунт». «Бессмысленный и беспощадный» — и больше ничего.
Соловьев — кит нашей историографии, с которого списывали все
остальные историки, сравнивал петровский перелом с «бурей, очищающей
воздух», затхлая, де, атмосфера Московской Руси сменилась освежающим
воздухом Петербурга. Освежение? Это Остерман и Бирон, Миних и Пален —
освежение? Цареубийства, сменяющиеся узурпацией, и узурпации, сменяющиеся
цареубийствами, — это тоже «освежение»? Освежением является полное
порабощение крестьянской массы и обращение ее в двуногий скот? Освежением
является превращение служилого слоя воинов в паразитарную касту
рабовладельцев? Соловьев пишет:
«Преобразования успешно производятся Петрами Великими, но беда,
если за них принимаются Александры Вторые»...
А почему, собственно, беда? В результате петровских
«преобразований» подавляющее большинство населения страны было лишено
всяких человеческих прав. В результате реформы Александра Второго оно эти
права, все-таки, получило. После Петра Россия пережила почти столетие
публичного дома. После Александра Второго мы переживали свой золотой век и
в культуре, и в экономике. Так почему же беда? Ответа на этот вопрос вы не
найдете ни у Пушкина, ни у Толстого, ни у Соловьева, а это были первые люди
своего слоя. Что же говорить об его большинстве? О том большинстве, которое
на постах предводителей дворянства решало уездные дела, на постах
гвардейских офицеров — столичные дела и, стоя во главе колоссального и
боеспособного народа, ухитрялось временами устанавливать свою диктатуру
почти над всей континентальной Европой? Но что выигрывал от этого народ?
Ключевский отвечает своей знаменитой фразой: «государство пухло, а народ
хирел», — фраза неверная, по самому своему существу: народ «хирел» вовсе не
вследствие «распухания государства». В середине XIX века крепостное
крестьянство начало, наконец, физически вымирать от избытка работы и
нехватки питания. И в то же время начало вымирать и дворянство: от
отсутствия работы и избытка питания. Но дворянство, с «естественным
сословным эгоизмом» (Ключевский) крепко держалось за свои паразитарные
права. Что есть «естественный эгоизм»? Является ли право на самоубийство
требованием «естественного эгоизма»?
Во всяком случае, та группа историков, которая выросла и
воспиталась в дворянских гнездах, не могла не вспоминать с благодарностью
имя человека, который стоял у истоков дворянского благополучия. Разумеется,
не все дворянство, не все сто процентов стояли на столь выдержанной
классовой точке зрения. Но, покидая ее, они переходили на другую и тоже
классовую точку зрения — революционную. Именно здесь заключается разгадка
того странного явления, что канонизация Петра характерна и для реакции, и
для революции. И если вы внимательно всмотритесь в методы и реакции, и
революции, то за прикрытием всяких пышных слов, за всякого рода
идеологическими вывесками, предназначенными для простачков, вы найдете
единую линию поведения.
Французская поговорка говорит: «Противоположности сходятся».
Реакция и революция есть по существу одно и то же: и одна и
другая отбрасывают назад, иногда отбрасывают окончательно, как окончательно
выбросила французский народ французская революция. И реакция, и революция
есть, прежде всего, насилие, направленное против органического роста
страны. Совершенно естественно, что методы насилия остаются одними и теми
же: Преображенский приказ и ОГПУ, посессионные крестьяне и концентрационные
лагеря, те воры, которых Петр приказывал собирать побольше, чтобы иметь
гребцов для галер, и советский закон от 8 августа 1931 года, вербовавший
рабов для концентрационных строек; безбожники товарища Ярославского, и
всепьяннейший синод Петра, ладожский канал Петра (единственный законченный
из шести начатых) и Беломорско-Балтийский канал Сталина, сталинские
хлебозаготовители, и 126 петровских полков, табель о рангах у Петра и
партийная книжка у Сталина, — голод, нищета, произвол сверху и разбой
снизу. И та же, по Марксу, «неуязвимая» Россия — «неуязвимая» и при Петре,
и при Сталине, которая чудовищными жертвами оплачивает бездарность гениев и
трусость вождей. Все это, собственно говоря, одно и то же. Здесь
удивительно не только сходство. Здесь удивительно то, как через двести лет
могли повториться те же цели, те же методы, и — боюсь — те же результаты. И
мы, современники гениальнейшего, можем оценить Петра не только по страницам
Ключевского и Соловьева, а и по воспоминаниям собственной шкуры. Это, может
быть, не так научно. Но это нагляднее. Как нагляден был портрет Петра
Первого, висевший в кабинете Сталина.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18