Его и сейчас, как народную песню, поют и заслуженные артисты в
концертах и молодежь на гуляньях.
И где бы, кто бы его ни пел – оно всегда волнует до слез.
Каким надо быть великим мастером, чтобы так волновать человеческие
сердца!
А разве не знаменательно, что строки именно этого стихотворения, в
которых так полно, с такой художественной силой выражено чувство слияния с
природой, вспомнил во время своего космического полета советский космонавт
Герман Титов.
Если бы только одно это стихотворение было написано в «Домике», то и
тогда стены его были бы священны. Но здесь же, в этих стенах, написаны еще
и другие произведения – свидетельства кипучей деятельности гения.
Вся внутренняя жизнь Лермонтова, наполненная думами о судьбах родины,
о призвании поэта и его трудных путях, страстным стремлением к
деятельности, отразилась в последних сочинениях поэта, написанных в
«Домике».
Художественную ценность этих последних стихов Лермонтова с
изумительным мастерством определил Белинский: «...тут было все – и
самобытная живая мысль, одушевлявшая обаятельно-прекрасную форму, как
теплая кровь одушевляет молодой организм и ярким свежим румянцем проступает
на ланитах юной красоты; тут была и какая-то мощь, горделиво владевшая
собой и свободно подчинявшая идее своенравные порывы свои; тут была и эта
оригинальность, которая в простоте и естественности открывает собою новые,
дотоле неведомые миры, и которая есть достояние одних гениев; тут было
много чего-то столь индивидуального, столь тесно связанного с личностью
творца… Тут нет лишнего слова, не только лишней страницы; все на месте, все
необходимо, потому что все перечувствовано, прежде чем сказано, все видено,
прежде чем положено на картину…»
Последнее свое стихотворение Лермонтов назвал «Пророк»:
С тех пор как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья;
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья.
Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я нищий,
И вот в пустыне я живу,
Как птицы, даром божьей пищи;
Завет предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная;
И звезды слушают меня,
Лучами радостно играя.
Когда же через шумный град
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой:
«Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами:
Глупец, хотел уверить нас,
Что бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм, и худ и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!»
Когда, в какие дни и часы написано это стихотворение? Вначале запись
сделана карандашом, как раздумье, как доверенные бумаге мысли. Потом оно
переписано чернилами. Может быть, это было уже в последние дни перед
дуэлью? Ведь после этого поэт больше ничего не написал… В альбоме
Одоевского остались чистыми 228 страниц!
«Пророк» – итог недолгой жизни Лермонтова и совсем краткой его
литературной деятельности.
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей. –
завещал Пушкин.
Следуя этому завету, 22-летний Лермонтов начал поэтическое поприще
обличением великосветских убийц своего великого учителя.
Стихотворение «Смерть поэта» прозвучало по всей России, как «колокол
на башне вечевой». «Чересчур вольнодумное», по мнению даже некоторых
расположенных к поэту лиц, оно зажигало сердца людей гневом и ненавистью к
«палачам свободы».
За смелое выступление Лермонтов поплатился ссылкой. Своего оружия
поэт, однако, не сложил. И не только не сложил, а беспрерывно оттачивал
его. И вот итог – новые ссылки... смертный приговор.
Лермонтов трезво оценивал действительность, но изменять своего
трудного пути не собирался. Почти перед самой дуэлью он говорил о
задуманных больших работах.
За несколько дней до дуэли в «Домик» зашел товарищ поэта по пансиону и
московскому университету – Николай Федорович Туровский.
«...Увлеченные живою беседой, мы переносились в студенческие годы, –
записал в своем дневнике Туровский. – Вспоминали прошедшее, разгадывали
будущее… Он высказывал мне свои надежды скоро покинуть скучный юг».
А как горячо беседовал поэт с профессором Дядьковским об английском
материалисте Бэконе, о Байроне.
Кто бы из товарищей, постоянно бывавших в «Домике», поверил, что
Мишель, всегда такой веселый, добрый, ласковый, часто насмешливый,
способный прямо-таки на детские шалости, – живет такой сложной внутренней
жизнью? Что ему и больно, и трудно? Ну, а если он так сказал, значит, так и
было: он никогда не лгал ни в жизни, ни в искусстве. Только чувства свои и
настроения поэт глубоко прятал даже от дружески расположенных к нему лиц.
Лишь случайно подсмотрел «чрезвычайно мрачное» лицо поэта один из
кавказских его знакомых, встретив на улице Пятигорска незадолго до дуэли.
На Кавказе, так им любимом и так прославленном, Лермонтову, в условиях
ненавистной военщины, нечего было ждать. Поэт понимал это и все-таки не
переставал надеяться.
В последнем письме, написанном в «Домике» за две недели до поединка,
Лермонтов писал бабушке: «То, что Вы мне пишете о словах г(рафа)
Клейнмихеля, я полагаю, еще не значит, что мне откажут отставку, если я
подам; он только просто не советует; а чего мне здесь еще ждать?
Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам».
Так и не узнал поэт, последнее распоряжение царя, которое обрекало его
на неизбежную гибель.
V
Некоторые свидетели последних дней жизни поэта уверяли, что Верзилины
устроили 13-го июля для Лермонтова и Столыпина прощальный вечер: друзья
перебирались в Железноводск. Там для них уже была приготовлена квартира и
взяты билеты на ванны.
Падчерица генерала Верзилина, Эмилия Александровна, впоследствии
вышедшая замуж за троюродного брага Лермонтова – Акима Павловича Шан-Гирея,
сохранила в памяти все подробности этого вечера. Да и можно ли было забыть
то, что явилось прелюдией к трагическому концу поэта?
Эмилии Александровне приходилось несколько раз выступать в печати с
рассказом об этом вечере. А сколько раз она рассказывала о нем в той самой
комнате, где все происходило! Сидела она на том же диване, на котором
сидела с Лермонтовым.
Вот ее рассказ:
«13 июля собралось к нам несколько девиц и мужчин и порешили не ехать
в собранье, а провести вечер дома, находя это приятнее и веселее. Я не
говорила и не танцовала с Лермонтовым, потому что и в этот вечер он
продолжал свои поддразнивания. Тогда, переменив тон насмешки, он сказал
мне: «М-lle Emilie, je vous en prie, un tour de valse seulement, pour la
derniere fois de ma vie»[13]. «Ну уж так и быть, в последний раз,
пойдемте». М.Ю. дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав,
уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л.С. Пушкин, который также
отличался злоязычием, и принялись они вдвоем острить свой язык a qui mieux
mieux[14]. Несмотря на мои предостережения, удержать их было трудно. Ничего
злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова,
разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у
рояля, на котором играл князь Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал
острить на его счет, называя его montagnard au grand poignard[15].
(Мартынов носил черкеску и замечательной величины кинжал). Надо же было так
случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово poignard
раздалось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его
сверкнули гневом: он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал
Лермонтову: «Сколько раз просил я Вас оставить свои шутки при дамах», и так
быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал и опомниться Лермонтову, а на
мое замечание: язык мой враг мой, М.Ю. отвечал спокойно: Се n'est rien;
demain nous serons bons amis.[16]
Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора. На другой
день Лермонтов и Столыпин должны были уехать в Железноводск. После уж
рассказывали мне, что, когда выходили от нас, то в передней же Мартынов
повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: «Что ж, на дуэль что ли
вызовешь меня за это?» Мартынов ответил решительно «да», и тут же назначили
день».
Тогда ли, у порога верзилинского дома, был назначен день дуэли, или о
нем договорились секунданты позднее – неизвестно. Дуэль неизбежна, вот что
поняли все в кружке Лермонтова, хотя серьезно к вызову Мартынова почти
никто не отнесся.
Такое впечатление вынес профессор Висковатов, беседуя со свидетелями
последних дней поэта.
«Ближайшие к поэту люди так мало верили в возможность серьезной
развязки, что решили пообедать в колонии Каррас[17] и после обеда ехать на
поединок. Думали даже попытаться примирить обоих противников в колонии у
немки Рошке, содержавшей гостиницу. Почему-то в кругу молодежи
господствовало убеждение, что все это шутка, – убеждение, поддерживавшееся
шаловливым настроением Михаила Юрьевича. Ехали скорее, как на пикник, а не
на смертельный бой», – писал Висковатов.
Васильчиков в разговоре с биографом тоже говорил, что участники дуэли
«так несерьезно глядели на дело, что много было допущено упущений».
Вспоминая через 31 год – в 1872 г. – преддуэльную обстановку, он
утверждал: «Мы (Столыпин и Глебов, – Е.Я.) считали эту ссору столь
ничтожной, что до последней минуты уверены были, что она кончится
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33